Главная страница "Первого сентября"Главная страница журнала "Классное руководство и воспитание школьников"Содержание №4/2010

Класс-info

Классный час

Татьяна Алексеева

Юность – не возраст

Поиск своего голоса

Многие подростки пишут стихи. Но далеко не все хорошо знакомы с современной поэзией – новыми темами, интонациями, изменившейся строфикой и вольностями пунктуации, с характерной для нынешних молодых поэтов предельностью самораскрытия. Погружение в творчество авторов, уже завоевавших признание, но близких к старшеклассникам по возрасту, может оказаться хорошей школой – не только рифм, но и чувств.

Три поэта, три молодых женщины… Каждая из них нашла свой путь к читателям благодаря Интернету. Их стихи о себе, о чувствах и самопознании увлекли читателей самых разных возрастов: от подростков до пожилых людей. Но дорогами официально признанной поэзии пришлось бы идти слишком долго: завоевывать внимание критиков, редакторов журналов, отстаивать уникальность своего голоса среди множества авторитетных поэтов, неизменно ревниво относящихся к появлению юных соперников… А уж тем более – соперниц.

В Интернете же у каждой из них есть свой “Живой журнал”, на страницах которого стихотворения появляются сразу после написания, вызывая поток откликов и комментариев. Впрочем, и это произошло не сразу, а потребовало времени – прежде, чем у каждой из поэтесс сложилась своя аудитория.

Три поэта, три возраста… Самой младшей из них – Алине Кудряшевой – 22 года, самой старшей – Асе Анистратенко – 34. Вере Полозковой – 23. Их жизненная география тоже охватывает три города: Москву, Петербург и Новосибирск.

Подробнее расскажу о стихах младшей – о той, кто ближе всего к школьной парте не только по возрасту, но и по мироощущению. Несмотря на юность и известность (преимущественно в Интернете), на творческий вечер Алины Кудряшевой в Москве пришло несколько сотен человек (притом, что на вечера маститых поэтов сейчас собирается от силы несколько десятков слушателей). В чем же причина такого серьезного интереса к ней?

Аля – поэт, который пишет не для читателей, а про них. Колдует, рисует, выпевает из того опыта, который знаком каждому. Горячий, сиюминутный поток чувств, удивленно открывающих себя, каждый когда-то ощущал хотя бы на мгновение. Состояние расширяющегося пространства, острой нежности и нужды в другом, яростной потребности поделиться – всё это обрушивается на человека в юности, а потом, как солнце на юге, стремительно сваливается за горизонт. И для большинства начинается “просто жизнь” с рутиной и карьерно-семейными хлопотами… Но тот первый толчок в сердце, вспышка энтузиазма, до краев залитый ослепительным солнцем мир – остаются на сердце необъяснимой раной. И ни забыть это до конца невозможно, ни пережить заново.

Я работаю солнечной батареей, я в кармане оранжевом солнце грею, чтоб оно на небо взошло скорее и чесало макушки заснувших лип. Солнце ловит за пальцы меня лучами, я его приручила и отвечаю, солнце просит завтрак и выпить чаю, просит прямо внутрь его налить.

Алины сверстники всё это еще помнят, знают по опыту. Тут она, получается, говорит за всех и обо всех – с поразительной чистотой и яркостью, доверием к чувствам и искренностью. А для людей зрелого возраста стихи Кудряшевой, похоже, открывают ход в собственное ускользнувшее прошлое. Помогают встретиться со своим внутренним ошеломленным подростком, который хоть однажды, но встрепенулся в каждом.

И когда ты будешь плакать, что скоро двадцать, то есть четверть жизни вылетела в трубу, не умеешь ни общаться, ни одеваться, и не знаешь – а куда тебе вдруг деваться, только богу плакаться на судьбу.

Алины стихи диалогичны, они “про меня и про тебя”. Так бывает именно в юности, когда все самоопределяются не в одиночку, а друг в друге взаимно отражаясь: что ты про меня знаешь? Кто я для тебя? Каким ты меня видишь? Всё катастрофически важно, и каждый миг что-то решается. Прямо сейчас происходит нечто такое, от чего зависит вся оставшаяся жизнь. И нет в ту минуту ни тени сомнения, что она от чего-то другого может зависеть…

Всё на ощупь, осязаемо, ярко; всё звучит, дышит и движется… А эмоции показаны через ситуации, через взаимодействие. В Алиных стихах почти всегда присутствуют люди, и они постоянно вместе. Даже когда герой жалуется на одиночество, он ведь кому-то на него жалуется и отчаянно верит, что его услышат…

Есть некое созвучие духа времени и психологического возраста человека. Сейчас, как мне кажется, наступило время подростков, когда всё определяется заново и на ощупь, а миру “знающих” взрослых больше не доверяют – ищут своих. Аля Кудряшева поразительно точно выразила этот импульс новизны и поиска новых координат… Через ее стихи пробиваются живая энергия, первозданные чувства и та обостренная внутренняя честность, с которой человек соприкасается именно в юности. Вдруг понимаешь: юность – не возраст, а способ проживать эту жизнь.

Это можно объяснить золотым астралом, теплым смехом, снежной пылью под сноубордом, я не знала, что внутри у меня застряло столько бешеных живых степеней свободы, я не стала старше, просто я стала тоньше, каждой жилкой, каждой нотой к весне причастна, вот идти домой в ночи и орать истошно, бесконечно, страшно, дико орать от счастья...

ПРИЛОЖЕНИЕ

АЛИНА КУДРЯШЕВА

Мама на даче

Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз – вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвертый класс – то есть почти что старый. Шорты с футболкой – простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара – листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька – он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.

Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче – ни то, ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.

Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет теплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге – и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...

Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя – с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. “Двадцать один”, – бормочу сквозь сон. “Сорок”, – смеется время. Сорок – и первая седина, сорок один – в больницу. Двадцать один – я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь – на десятом. Десять – кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь – на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...

Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.

Допустим

Вот допустим, ему шесть, ему подарили новенький самокат. Практически взрослый мальчик, талантлив и языкат. Он носится по универмагу, не разворачивая подарочной бумаги, и всех вокруг задевает своим крылом. Пока какая-то тетя с мешками по пять кило не возьмет его за плечи, не повернет лицом и не скажет надрывным голосом с хрипотцой: “Дружок, не путайся под ногами, а то ведь в ушах звенит”. Он опускает голову, царапает “извини” и выходит. Его никогда еще не ругали.

Потом он растет, умнеет, изучает устройства чайников и утюгов. Волосы у него темнеют, он ездит в свой Петергоф, он рослый не по годам, и мать за него горда и у первого из одноклассников у него пробивается борода. То есть он чувствует, что он не из “низких тех”, в восемнадцать поступает в элитнейший Политех и учится лучше всех. Но однажды он приезжает к родителям и застает новорожденную сестренку и сестренкину няню. Она говорит: “Тихо, девочка спит”. Он встряхивает нечесаной головой и уходит и тяжко сопит, он бродит по городу, луна над ним – огромный теплый софит. Его еще ниоткуда не выгоняли.

В двадцать пять он читает лекции, как большой, его любят везде, куда бы он ни пошел, его дергают, лохматят и теребят, на е-мейле по сотне писем “люблю тебя”, но его шаблон – стандартное черта-с два, и вообще надоела, кричит, эта ваша Москва, уеду туда, где тепло и рыжее карри. И когда ему пишут про мучения Оль и Кать, он смеется и сообщает: “Мне, мол, не привыкать”. Он вообще гордится тем, что не привыкает.

И, допустим, в тридцать он посылает всё на, открывает рамы и прыгает из окна – ну, потому что девушка не дала, или бабушка умерла, или просто хочет, чтобы про него написали “Такие дела”, или просто опять показалось, что он крылат, – вот он прыгает себе, попадает в ад и оказывается в такой невероятно яркой рыже-сиреневой гамме. Все вокруг горят, страдают и говорят, но какой-то черт ворчит: “Погоди еще” – и говорит: “Чувак, не путайся под ногами”. И пинает коленкой его под зад.

Он взлетает вверх, выходит за грань, за кадр.

Опирается о булыжник, устраивается на нем уютно, будто бы на диванчике.

Потом поднимает голову.

Над головой закат.

И он почему-то плачет и тычется носом в пыльные одуванчики.

ВЕРА ПОЛОЗКОВА

* * *

Ну вот так и сиди, из пальца тоску высасывая,
чтоб оправдывать лень, апатией зарастать.
И такая клокочет непримиримость классовая
между тем, кто ты есть, и тем, кем могла бы стать.
Ну сиди так, сквозь зубы зло матерясь да всхлипывая,
словно глина, что не нашла себе гончара,
чтоб крутилась в башке цветная нарезка клиповая,
как чудесно всё было в жизни еще вчера.
Приключилась опять подстава, любовь внеплановая,
тектонический сдвиг по фазе – ну глупо ведь:
эта жизнь по тебе катается, переламывая,
а ты только и можешь дергаться и реветь.

Вера-Вера, ты не такая уж и особенная,
это тоже отмазка, чтоб не пахать как все;
а война внутри происходит междоусобная,
потому что висишь на чертовом колесе,
и повсюду такое поле лежит оранжевое,
и дорог сотня тысяч, и золотая рожь,
и зрелище это так тебя завораживает,
что не слезешь никак, не выберешь, не допрёшь;
тот кусок тебе мал и этот вот не хорош.

Да, ты девочка с интеллектом да с горизонтом,
с атласной лентой, с косой резьбой;
и такой у тебя под сердцем любовный склеп там, весь гарнизон там,
и все так счастливы не с тобой;
потому что ты, Вера, жерло, ты, Вера, пекло,
и все бегут от тебя с ожогами в пол-лица;
ты читаешь по пальцам смугло, ресницам бегло,
но не видишь, где в этот раз подложить сенца.

Выдыхай, Вера, хватит плакать, кося на зрителя,
это дешево; встань, умойся, заправь кровать.
Все ответы на все вопросы лежат внутри тебя,
наберись же отваги взять и пооткрывать.
Бог не требует от тебя становленья быстрого,
но пугается, когда видит через стекло –
что ты навзничь лежишь полгода и, как от выстрела,
под затылком пятно волос с тебя натекло.

Ты же славно соображаешь, ты вихрь, ты гонщица,
только нужен внутри контакт проводков нехитрых.
Просто помни, что вот когда этот мир закончится –
твое имя смешное тоже должно быть в титрах.

Сказочка

так, в зубах зажат,
мучительно нёбо жжет
этот очень, очень простой сюжет:
королевич лежит, ресницы его дрожат,
злая ведьма сон его стережет.
ярок снег его шеи,
сахар его манжет.

черен ее грозный бескровный рот,
ее вдовий глухой наряд.
когда он проснется, его народ
разорят, унизят и покорят, –
он поднимет войско. и он умрет.
и, о да, его отблагодарят.
злая ведьма знает все наперед.
королевич спит сотый год подряд.

не ходи, хороший мой, на войну.
кто тебя укроет там, на войне.
из-под камня я тебя не верну,
а под камень могу не пустить вполне.
почивай, мой свет, предавайся сну.
улыбайся мне.

АСЯ АНИСТРАТЕНКО

Память

никогда не кажется, что легко.
осторожно дуешь на молоко,
обжигаясь, пьешь ледяную воду.
вымеряешь каждый свой жест и шаг,
и свобода сладко поет в ушах...
но опять – обступят, замельтешат,
и осалит кто-то, и крикнет: “вoда!”,
и другого качества станет воздух.
и забудешь сразу же, как дышать.

вспоминай, смиряйся, ищи, лови.
это детский взрослый язык любви.
это первый вечер от сотворенья.
это море вышло из ручейков
и вспороло твердь ледяных оков.
ты влипаешь в глупые повторенья,
словно новогодний андрей мягков,
но еще ухабистей и бодрее,
потому что фильм у тебя таков.

настигай добычу в углу, в пыли,
в темноте, на самом краю земли
(детский “домик” и древняя вонь фекалий).
убираешь пряди с сырого лба,
прижимая палец к ее губам,
это салки, праздник, игра, судьба.
это так положено, чтоб искали,
чтобы, обаукавшись, не нашли.

тишина. охотники далеко.
только жилка мечется под рукой,
как птенец, подобранный под ольхой,
слышишь – бьется, бьется за тонкой кожей.
холодеешь, встрепан и бестолков,
шевелишь губами – но ни-ка-ко...
никакого звука из них не сложишь.
никогда не кажется, что легко,
но сейчас не кажется – Боже, Боже.

ты-то думал – может быть, пронесет.
но не пронесло. и накрыло. всё.
ни пути обратного, ни ответа.
потому что перешагнул черту,
за которой всмотришься в темноту,
а она взрывается новым светом,
видным только тебе, только миг и тут.

потому что после – война, чума,
холокост и ядерная зима,
абсолютный ноль, ледяная стужа.
онемевший, стой, ослепленный, слушай.
вот она опомнится, вот, сама,
от твоей ладони – одним нырком
увернувшись – выберется наружу
и окликнет ищущих игроков.
никогда не кажется, что легко.

после смотришь старый фотоальбом
шевеля губами, морщинясь лбом,
и вбиваешь в каждый забытый снимок:
я всегда люблю тебя. я с тобой,
я всегда люблю тебя. я с тобой,
я всегда люблю тебя. я с тобой,
понимая плохо, что, значит, с ними,
значит, с ними всеми – но эта боль
отзывается на любое имя.

не за то, что близок был, смял и смел.
не за то, что прицелился и сумел.
или, наоборот, не сумел, оставил.
не за то, что силен был, а, может, слаб.
глуповат ли был, трусоват ли, храбр.
мимо логики, мимо понятных правил.
не за то, что известно на всех углах.

не за то, что белесый вползал рассвет
в незнакомую комнату, заливая
утомленную тень под ее ресницы.
не за то, что приснится. оно приснится.
но не в этом ведь дело.
она живая.
и легко не казалось, но как – бывает –
никогда не уместится в голове.

раскопаешь детсадовский свой секрет
и смотри на просвет дорогой осколок,
это то, что в руках, но не взять руками.
пузырьки в синеве, вышина в стекле,
волосинкой трещина и свеченье.
это то, что случается на земле.
это то, чему ты не придал значенья,
но зрачок сохранил, но врастила память.
и отпустишь нескоро еще, нескоро.
и не кажется даже, что мог бы.
нет.

Сменивши глобус

сменивши глобус, жизнь наруша, живешь другую.
сидишь в кафе с октябрьским видом, с ноябрьским ветром.
проходит уличный разносчик и весть благую
кладет на скатерть и отходит. не ждет ответа.

страданий истинно не будет – удостоверься.
ты чемпион по расставаньям в легчайшем весе.
по мостовой бегут окурки, клочки газеты.
день гаснет. сумерки покуда длинны, как летом.

пустая кружка, зябнут пальцы. звонят на башне.
встаешь со стула, осыпаясь табачным прахом.
несешь в себе глинтвейн гвоздичный и сон вчерашний.
несешь себя, как горб безвидный, топор и плаху.

TopList